Пушкин как историк.
В. О. Ключевский обозначил следующие параметры изучения исторического наследия великого поэта: «Вся поэтическая деятельность Пушкина принадлежит нашей истории… ; все написанное Пушкиным – исторический документ, длинный ряд его произведений – поэтическая летопись его времени…; и сам Пушкин – уже вполне историческое явление, представитель исчезнувшего порядка идей..., наиболее выразительный образ известной эпохи». Его можно и нужно изучать, как изучают историки людей прошедших эпох[1], тем более, что без него невозможно представить себе эпохи 20-30-х гг. XIX в.
Эти утверждения выдающегося историка бесспорны. Тем более, что он сам стал автором прекрасного очерка, посвященного изучению с исторической точки зрения главного произведения поэта – «Евгения Онегина». Причём, произведение интересно и с точки зрения истории науки, поскольку Ключевский анализирует и те пути, которыми люди его поколения и эпохи подходили к изучению Пушкина.
Однако, дальше в его речи идёт пассаж, с которым вряд ли согласится современный исследователь историзма Пушкина. Дело в том, что Ключевский переводит динамику развития исторических взглядов поэта сугубо в жанровую плоскость[2]. Он, правда, отмечает, что Пушкина нельзя обойти в нашей историографии, но дальше пишет, что поэт мало знал отечественную историю (хотя и не меньше образованных русских его времени). «Но он живее их (образованных русских – А.Д.), чувствовал этот недостаток и гораздо более их размышлял о том, что знал». По мере созревания таланта усиливалась и его историческая любознательность. И так усилилась, что в последние годы «он много занимался родной стариной даже в архивах». И всё-таки в таких произведениях, как «Борис Годунов», «Полтава», «Медный всадник» историзм отступает на задний план: «эстетическое наслаждение оставляет здесь слишком мало места для исторической критики».
Иное значение для Пушкина имело ближайшее к нему столетие. Здесь рядом с поспешными суждениями встречаем замечания, которые сделали бы честь любому учёному историку. Другими словами, по Ключевскому, поэт оказывается историком, прежде всего, в изучении «осьмнадцатого» столетия. Причем, там, где не думал быть им и где часто не удается стать им настоящему историку. И хоть этот, как всегда, блестящий афоризм историка не оспоришь (в «Капитанской дочке», пожалуй, действительно больше истории, чем в «Истории пугачевского бунта»), но в целом с этим утверждением согласиться нельзя. Действительно, Пушкин был блестящим знатоком «новейшей» (или новой, современной) для него истории. Тут, кстати, как увидим к «осьмнадцатому» веку надо добавить и тот век (вернее, его часть, в котором жил поэт) – век девятнадцатый.
Но сразу надо сказать, что сказанное Ключевским далеко не исчерпывает значения Пушкина, как историка, который погружался отнюдь не только в «новейшую» историю, а сумел объять, фактически, всю историю России. Но и это не главное. Главное то, что как великий писатель, охвативший внутренним взором всё человеческое бытие («Пушкин – наше всё», ставшее трюизмом, является моментом истины), Пушкин смог по новому взглянуть на историю, вообще, и на историю России особенно. Сами творения его, проникнутые историзмом, не могли не повлиять на становление исторической науки в «длинном девятнадцатом веке», видно это нынешнему зрителю или не всегда.
Тот путь, который русская историческая наука прошла к концу этого века, столь разительно отличаясь от своего состояния в его начале, она бы не прошла. Г. В. Вернадский отмечал (вполне в духе не очень-то любезной его сердцу альтернативности), что если бы умер Карамзин, мы не получили бы «Историю государства Российского», а если бы не был убит Пушкин, мы бы точно имели «Историю Петра Великого»[3]. В духе этого высказывания историка можно сказать, что, если бы не родился Пушкин, у нас были бы совсем другие не только литература, но и наука история. Парадокс здесь заключался в той редкой ситуации, когда воздействие на науку было оказано не «хладом твердых числ», а жаром великой поэзии, удивительными образами, созданными Пушкиным.
А отсюда и другое утверждение: эволюцию (да, какая там «эволюция» – это были поиски истины, подобно титанам Возрождения) «исторических взглядов» Пушкина надо искать не в различии жанров и даже не в накоплении знаний по истории (историк формируется-то годам к семидесяти, а этот погиб, по нынешним понятиям, считай мальчишкой), а (и это главное!): динамику развития взглядов надо видеть в сдвигах сознания, вызванных мучительным постижением неожиданно открывавшихся Пушкину законов российской истории. Причем, открывались они ему зачастую не только, и не столько в результате чтения книг (хотя Пушкин был великим книгочеем), а в результате удивительного синтеза его творческого развития и реальной жизни, событий, происходивших в стране и в тогдашнем мире.
Что ж, великий Ключевский дал нам возможность этих пролегоменов к историзму великого Пушкина. Надо ещё сказать, что Пушкина, как и всю нашу культуру очень сложно изучать. Каждый человек, а тем более человек творческий норовит «приватизировать» Пушкина. Он осознает, что «трудно сказать что-нибудь о Пушкине тому, кто ничего о нём не знает»[4], но всё равно норовит приватизировать. Хорошо, если это Хармс, тогда получится смешно и тоже в развитие. А, если это ангажированный властью, данной нам тем или иным этапом нашего «исторического развития». Впрочем, он может быть ангажирован и чем-либо другим, например, своими убеждениями. На этом изломе происходит политизация Пушкина, а зачастую и акт, вполне напоминающий изнасилование его творчества. Меняются на святой Руси политические режимы, а борьба за «наше всё» идёт с прежней оголтелостью. Уже с «дореволюционного» периода борются за его историзм «либеральная» и «государственная» составляющие нашей общественной мысли. Так, «государственник» (это, когда «государство – от Бога») не очень-то государственной перестроечной эпохи В. Д. Сквозников самозабвенно костерит целую цепь «либералов», которая выстроилась от «дореволюционера» А. П. Кадлубовского к мэтру сталинской эпохи Б. В. Томашевскому и, считай, нашим современникам Н. Я Эйдельману и Ю. М. Лотману. Его даже не пугала возможность прослыть «обветшавшим охранителем»[5]. Для него такой подход – возможность «укрепиться в старом, отчасти известном, но в силу обстоятельств задвинутом в тень». А задвинута охранительная мотивация поэта, его глубочайшая религиозность. Что же на другом полюсе? Революционность Пушкина, что называется, без берегов. Кто же прав в этом пошловатом споре? Посмотрим…
Другая трудность познания пушкинского историзма проистекает из-за того, что тема в проблемном поле разных наук. И, если историки время от времени ругают литературоведов[6], то последние историков просто не упоминают, как не вспомнил тот же В. Д. Сквозников культовую научную фигуру советской эпохи – Л. В. Черепнина. Ясное дело, что историки плохо разбираются в литературоведении, а знатоки литературы, в свою очередь, недостаточно знают историю.
Ещё одну трудность хорошо сформулировал один из ранних исследователей творчества поэта: «… К Пушкину нельзя относиться с требованием строгой теоретической выправки, нельзя искать в его воззрениях какой-нибудь определённой системы, которой он был бы верен от начала до конца во всех подробностях»[7]. «Определённой системы» нельзя искать, а что тогда искать? Системы нет, а концепции есть и при этом надо помнить, что один художественный образ, «вышедший из Пушкина» может стоить десятка бледных концепций. Как говаривал Арсений Гулыга, мыслить можно и образами – иногда образ даже более надежное средство[8].
А был ли Пушкин историком? Можно ли его таковым считать? Вопрос этот беспокоил многих (уж, не буду цитаты приводить). Забывали, как представляется, о самом состоянии исторической науки пушкинского времени. А она окончательно стала университетской дисциплиной лишь уже после гибели поэта. Пушкин, кстати, к сожалению, университеты не любил и даже позиционировал свою нелюбовь[9]. Может, чувствовал свою отстраненность/удаленность от тогдашней университетской науки. Хотя значение университетов прекрасно понимал: «Россия слишком мало известна русским; сверх её истории, её статистика, её законодательство требуют особенных кафедр»[10].
Но история тогда ещё так была слита с литературой, что позволительно спросить, а Карамзин-то историк? А Полевой? А Надеждин? И даже Погодин? «Велика заслуга Пушкина в формировании подлинно научной историографии, опирающейся на объективный анализ фактов и их осмысление в свете общих закономерностей исторического процесса»[11] – эти слова, сказанные в разгар «застоя» звучат вполне современно. Конечно, он историк, во всяком случае, «глядел на окружающую его действительность глазами историка»[12].
Итак, он историк, спору нет. И взгляды его можно систематизировать и стараться понять. Располагать в виде какой-либо системы (хронологической, теоретической, жанровой и т.д.) тоже можно, но сугубо условно, в эвристических, так сказать, целях[13]. И помнить нужно уже не только об образах, но и о прозрениях, чей «дивный свет» (по словам поэта другой эпохи) был ему в высшей мере присущ. Об этом хорошо сказал французский поэт тоже другой эпохи (в 1905 г.) Ш. Пеги, который писал: «…лишь поэту свойственно, лишь поэту дано одним словом выразить… объять подлинную суть происходящего, глубинную суть истории»[14].
Пушкин как методолог и историограф. Можно, наверное, и так. Основа исторической методологии – огромное уважение к истории. «Преподавание прав, политическая экономия…, статистика, история» – это «высшие политические науки»[15]. И, кстати, к труду историка: «К Петру приступаю со страхом и трепетом, как вы к исторической кафедре», писал он знаменитому историку М. П. Погодину[16]. Уже Л. В. Черепнин подметил: Пушкин считал, что могут существовать разные подходы к изучению истории[17]. Правда, академик спутал изучение с обучением. Ведь это именно в «первые годы учения» (для «младенствующих умов») история «должна быть голым хронологическим рассказом происшествий, безо всяких нравственных или политических рассуждений»[18].
Несколько искусственно у академика и выделение следующего типа «исторического труда» – летописи. Думаю, не будет излишней смелостью утверждать, что Пушкин, хорошо зная летопись, считал её для своего времени уже историческим источником пусть и составленным в виде «исторического труда». Знаменитое определение Карамзина, как «первого историка и последнего летописца» несёт в себе именно такой смысл. «Своею критикой он принадлежит истории, простодушием и апофегмами хронике. Критика его состоит в учёном сличении приданий, в остроумном изыскании истины, в ясном и верном изображении событий»[19]. И в этом смысле Карамзин, по Пушкину, не отделен непреодолимой стеной от Вольтера, который характеризовался поэтом в письме к П. А. Вяземскому как писатель и мыслитель, который «первый пошел по новой дороге – и внес светильник философии в темные архивы истории»[20]. Ведь он всё-таки уже не столько летописец (во всяком случае, не только), но и историк! Касательно России, например, француз-то гораздо слабее в истории разбирался, чем Карамзин. Так что Пушкин поборник истории, как науки…
Что касается столь излюбленных историками законов исторического развития, то он только «за». В частности, «великое достоинство» Гизо поэт обнаружил в том, что он в истории европейского просвещения не только «обрёл его зародыш», но и «описывает постепенное развитие и, отклоняя всё отдаленное, всё постороннее, случайное (курсив Пушкина – А. Д.), доводит его до нас сквозь темные, кровавые, мятежные и наконец расцветающие века»[21]. Как заметил Ю. М. Лотман, «история рисовалась ему как поступательный процесс, определяемый глубоко скрытыми объективными причинами»; «романтической вере в героев», которые увлекают за собой толпу, он противопоставляет взгляд на историю как на закономерный процесс[22]. Пушкин под пером знаменитого семиотика предстает, как последовательный борец против романтизма в истории.
Здесь необходимо уточнение[23]. Во-первых, Пушкин «выступал противником исторического фатализма, опровергал идею абсолютной неизбежности всех совершающихся событий»[24]. Он глубоко верил в историческую закономерность, но при этом отводил свое место и его величеству случаю: «Ум человеческий … видит общий ход вещей и может выводить из оного глубокие предположения, часто оправданные временем, но невозможно ему предвидеть случая (курсив Пушкина – А. Д.), мощного, мгновенного орудия провидения»[25]. В наши дни, когда по исторической науке победно плывёт «черный лебедь» Нассима Талеба – американского философа, утверждающего, что «миром движет аномальное, неизвестное и маловероятное» с непросвещенной пока точки зрения[26], рассуждения «нашего всего» звучат особенно актуально. На «Графа Нулина» Пушкина вдохновили собственные его рассуждения о роли случая в истории.
Во-вторых, нужно иметь в виду те психологические обстоятельства, которые выстраиваются в определённый, как уже было отмечено хронологический ряд. Дело в том, что историю, как закономерный процесс Пушкин воспринимал по-разному. По наблюдению Г. В. Вернадского, в первую половину своей сознательной жизни Пушкин представлял историю как закономерный и рациональный процесс[27], который может корректироваться общественным разумом или, может быть, даже царем. Во вторую половину своей жизни, став консерватором[28], он уже понимал историю как органический и даже мистический процесс – рассудок человека бессилен противостоять внерациональным силам жизни[29].
Как методолог и просто «как большой мыслитель, Пушкин не мог остаться в стороне от проблемы взаимоотношения истории национальной и всемирной»[30]. И здесь Пушкин намечает те рамки, в которых билась мысль (да и продолжает биться, у кого она ещё осталась) всех отечественных историков. Сказано, правда, опять в связи с преподаванием истории в «окончательном курсе» того воображаемого Пушкиным учебного заведения, о котором он писал, в заказанной ему царём записке. «Можно будет с хладнокровием показать разницу духа народов, источника нужд и требований государственных…». В данном случае слова поэта вполне можно отнести не только к обучению, но и к самому постижению истории.
Действительно, что такое «народность», которую уже во времена Пушкина стали «требовать и жаловаться на её отсутствие в литературе»? В писателе «народность есть достоинство, которое вполне может быть оценено одними соотечественниками». А кто оценит эту самую народность в самих «соотечественниках»? Почему одни народы передовые и революционные, а с другими, как с россиянами, власть может делать всё, что угодно? Это, правда, не Пушкин, а я спрашиваю. Тем не менее, Пушкин искал ответы на вопросы. «Климат, образ правления, вера дают каждому народу особенную физиономию, которая более или менее отражается в зеркале поэзии. Есть образ мыслей и чувствований, есть тьма обычаев, поверий и привычек, принадлежащих исключительно какому-нибудь народу», – писал поэт[31]. Так что, «образ правления» делает людей такими? Или имманентно присущий народу дух, как скульптор лепит уродливое правление? Для историка Н. И. Костомарова тут будет отличие друг от друга двух русских народностей: «хохлы» бузят, а «москали» безмолствуют, поскольку дух у них разный. Да, один ли Костомаров – тут целая плеяда историков-«дореволюционеров». Для Пушкина, впрочем, дилемма «Россия – Украина» ещё не была актуальной, хоть и пережил он восстания начала 30-х гг. Ему пока хватало такого: «Украиной, или Малороссией, называют обширное пространство, соединенное с колоссом Россией». Но, видимо, всё-таки, не хватало, поскольку дальнейший план содержал каверзные вопросы: «Что ныне называется Малороссией? Что составляло прежде Малороссию? Когда отвергнулась она от России»[32]. Пушкин имел явную тягу к украинской истории. С удовольствием приводит он «яркие картины, начертанные кистию великого живописца» (Г. Кониского) о борьбе православия и католичества на Украине, о Наливайко, о казни Остраницы и др.[33]
Это о соотношении русской и украинской историй. О соотношении русской и западноевропейской скажем ниже, а пока вернёмся к взглядам Пушкина на характер исторического труда. Как уже было сказано, первая четверть XIX в. – время глубокого синкретизма истории и литературы. Характерно в этой связи, что Пушкин уже разделял историю, как науку и историю, как искусство. Бывало так, что обращаясь к той или иной теме, он ещё не знал, что ему будет ближе, что покажется более выигрышным: чисто историческое повествование с совершенно реальными фактами или художественное изображение с долей вымысла[34]. Сам он был уже настоящим историком-тружеником[35], самозабвенно копающимся в архивах. «Царь взял меня в службу – но не в канцелярскую, или придворную, или военную – нет, он дал мне жалование, открыл мне архивы, чтоб я рылся там…», – писал он после того, как царь, фактически, назначил его историографом, т.е. составителем истории. Правда, в отличие от Карамзина перед ним стояла более локальная задача, но всё равно это был титанический труд.
В то же время, рассуждая об исторической литературе, и к ней предъявляет требования по гамбургскому, что называется счёту. Со всей своей поэтической горячностью бросался в бой на «историографическом фронте»[36]. Таким образом, из самого этого естественного для первого тридцатилетия славного столетия синкретизма истории и литературы нам является Пушкин историограф (в данном случае специалист по истории исторической науки) и критик исторической литературы. Эти два образа тоже столь синкретичны, что разделить их невозможно. Во всяком случае, Карамзина поэт превозносит за его стремление к исторической правде. Не случайно «История государства Российского» – «есть не только произведение великого писателя, но и подвиг честного человека»[37]. Другое требование: тщательность самого исследования: «Смотри, чем начал Шлецер свои критические исследования! Он переписывал летописи слово в слово, букву в букву…»[38].
Но те же требования и к исторической прозе. Образец здесь романы «шотландского чародея» – Вальтера Скотта, которые глубоко историчны. В историческом романе нас очаровывает то, что «историческое в них есть подлинно то, что мы видим. Шекспир,Гете. Вальтер Скотт»[39]. К сожалению, эпигоны «чародея» далеки от исторической правды: «В век, в который хотят они перенести читателя, перебираются они сами с тяжелым запасом домашних привычек, предрассудков и дневных впечатлений»[40]. И в случае исторического труда, и в случае качественного исторического романа должна быть историческая критика: «глубокое изучение достоверных событий и ясное, остроумное изложение их истинных причин и последствий»[41]. Вот почему Пушкин интересен нам и как историограф, и как критик исторической прозы. Причём, сфера охвата им различных произведений и в том, и в другом случае достаточно широка.
При этом Пушкин, как будто предвидел современный полный упадок культуры, а вместе с ней и науки. «В наше время главный недостаток, отзывающийся во всех почти ученых произведениях, есть отсутствие труда. Редко случается критике указывать на плоды долгих изучений и терпеливых разысканий. Что же из этого происходит? Наши так называемые ученые (курсив Пушкина – А. Д.) принуждены заменять существенные достоинства изворотами более или менее удачными: порицанием предшественников, новизною взглядов, приноровлением модных понятий к старым давно известным предметам и пр. Таковые средства (которые, в некотором смысле, можно назвать шарлатанством) не подвигают науки ни на шаг, поселяют жалкий дух сомнения и отрицания в умах незрелых и слабых и печалят людей истинно ученых и здравомыслящих»[42]. Такое ощущение, что Пушкин сидит где-то на небесах и печально взирает на нашу теперешнюю науку и культуру…
Но он ещё и источниковед. Впрочем, вопрос о Пушкине-источниковеде – специальный[43]. Эта тема дробится на ряд подтем: об источниковедческой базе разных трудов Пушкина. И таких трудов было немало[44]. Определенный итог им подвёл в 1968 г. Л. В. Черепнин, который и сам сделал ряд наблюдений[45]. Видимо, изучение темы должно быть продолжено, хотя некоторые вещи уже ясны, в частности, своеобразие источниковедческих приемов Пушкина, который искусно сочетал данные письменных памятников с материалом личных наблюдений в тех местах, где происходили интересовавшие его события[46]. В источниковедении у него тоже был дар предвиденья, он предугадывал современные подходы. Один пример. В «Борисе Годунове», сравнив летописца с поседелым в приказах дьяком, поэт даёт ему такую характеристику:
Спокойно зрит на правых и виновных,
Добру и злу внимая равнодушно,
Не ведая ни жалости, ни гнева[47].
Такое представление о летописце показалось анахронизмом А. А. Шахматову и близкому ему по духу М. Д. Приселкову, посчитавшими, что «рукой летописца водили политические страсти и интересы». Но уже в 1947 г. И. П. Еремин выступил с идеей «допрагматического мышления» летописца. В наши дни (И. Н. Данилевский и др.) делают упор на богословские пристрастия летописца, на отсутствие политических страстей в его писаниях. В этой связи наблюдения Пушкина выглядят весьма актуально. Количество таких примеров можно умножить.
В части «теоретических воззрений» ещё два пункта. Пушкин, как подметил Ю. М. Лотман, воспринимал историю, как живую связь людей, как неразрывную цепь поколений. История проходит через Дом человека и посему Дом, родное гнездо – как бы точка исторической бифуркации[48]. Пушкин был уверен, что язык историка, стиль его сочинений должны быть не только ясными и четкими, но и завлекательными для читателя. Ведь история и искусство неотделимы друг от друга! В день дуэли (sic!) он писал А. О. Ишимовой – автору известного сочинения «История России в рассказах для детей»: «Сегодня я нечаянно открыл Вашу Историю в рассказах и поневоле зачитался. Вот так надобно писать!»[49]
Россиянам интересно, конечно, прежде всего, восприятие Пушкиным родной истории. Но очень важно осознавать, что Пушкин очень хорошо знал всемирную (всеобщую) историю и к русской истории шёл от истории всеобщей. Славный наш историк науки, археолог А. А. Формозов написал целую книжку о «Пушкине и древностях». Эта тема близка к предыдущей: древности для Пушкина важный исторический источник. Сам он был знаком и много общался с видными археологами того времени (объективно говоря, их было не так много). «Пушкин откликнулся, хотя бы кратко, попутно, на все наиболее значительные моменты в процессе формирования русской археологии, осознал значение исторических реликвий, призывал к их охране»[50]. Однако, не менее важен вывод А. А. Формозова и о том, что Пушкин оказывался впереди археологов того и более позднего времени. Действительно, что мог он почерпнуть из испорченного бахчисарайского фонтана: «из заржавой железной трубки по каплям капала вода»? А почерпнул яркий и цельный образ, по которому столицу Крымского ханства с той поры все себе и представляют…
Пушкин – знаток античности. По наблюдению академика М. М. Покровского, «не имея университетской филологической учености, не зная греческого языка – он дал ряд поучительных суждений о произведениях античной древности»[51]. Мир Пушкина был населён античными образами[52], в гораздо большей степени, чем, например, мир М. Ю. Лермонтова. Обычно упирают на то, что мода на античность стала проходить, но можно принять во внимание и различия между учебными заведениями: всё-таки Царскосельский лицей – это не те военные учебные заведения, в которых получал образование мятежный поэт и по совместительству поручик. Пушкин знает и западное Средневековье (включая такое сложное явление, как Реформация)[53] и европейское Новое время. Например, проблема «Пушкин и Французская революция» не раз служила объектом пристального внимания со стороны отечественных ученых[54]. Другими словами, Пушкин получил вполне добротный материал для сравнительно-исторического исследования.
И вот тут мы подошли к важному вопросу: как Пушкин представлял себе русскую историю? И к важному наблюдению, которое объясняет всё видение Пушкиным русской истории: он постулировал глубокое своеобразие русской истории. Он нарисовал картину древнерусского политогенеза, которая близка к современному восприятию этой проблемы. Новгород был завоеван норманнами. «Различные славянские племена, принявшие имя русских, увеличили войска своих победителей. Они захватили Киев, и Олег сделал его своей столицей»[55]. Если современный читатель откроет книги современных петербургских ученых, то он увидит много сходного с Пушкиным в трактовке возникновения того, что даже они определяют между собой по-разному: кто суперсоюзом племён, а кто – сложносоставным вождеством[56]. Пушкин вопрос о «древнерусском государстве» не ставит, но судя по всему, он не склонен был преувеличивать его развитие. Его раздражает непоследовательность критикуемого им Полевого. В «начальных княжениях скандинавских витязей» тот «государства Российского» ещё не видел, «а в Ольге признаёт уже мудрую образовательницу системы скрепления частей в единое целое, а у Владимира стремление к единовластию»[57].
Не склонен Пушкин идеализировать и процесс христианизации Руси. Он видит здесь, прежде всего влияние Византии, которая «смирила» славян посредством религии. «Дикие поклонники Перуна услышали проповедь евангелия, и Владимир принял крещение. Его подданные с тупым равнодушием усвоили веру, избранную их вождем», – заметил Пушкин[58]. Может, он и преуменьшил степень активности «подданных», выражавшуюся в форме веча, в самом процессе принятия христианства[59], но нарисованная им картина гораздо адекватнее более ранних и поздних славословий акта крещения. Особенно «особность» воззрений поэта заметна на фоне текста Карамзина, с которым он был связан многими зримыми и незримыми нитями. Как отмечал А. Л. Шапиро, « у Пушкина такой идиллической картины (как у Карамзина – А. Д.) нет»[60].
Вообще, Пушкин очень любил Древнюю Русь. Особенно до 14 декабря 1925 г. Его влекли демократизм и свобода, столь присущие древнерусской истории. Вспомним наброски трагедии «Вадим» – его герои готовы умереть за свободу родного Новгорода. Как великий поэт, как гений он постиг глубинные архетипы языческого ещё по сути, архаического сознания и сумел донести их до читателя. Это такие древние формы, как пир, тризна[61]. А пушкинские сказки с их глубоко народным поэтическим историзмом?! Удивительно ли, что, часто, не отдавая себе отчета, мы представляем себе русскую древность по пушкинской «Песне о Вещем Олеге»[62], по его сказкам и т.д. Полагаю, что ничего плохого в этом нет.
Ну, и уж что Пушкин блестяще показал, так это отсутствие феодализма на Руси. «…Аристокрация не есть феодализм… аристокрация, а не феодализм, никогда не существовавший, ожидает русского историка»[63]. И далее Пушкин рисует (кратко, но ёмко) целую картину социальных отношений в Древней Руси. Феодализма не было – одна варяжская княжеская фамилия властвовала на Руси. Своеобразием отличались и бояре: жили в городах при дворе княжеском, не укрепляя своих поместий. Значит, Пушкин противопоставляет древнерусское боярство западноевропейской знати. Он противопоставляет и русские города – западным городам. Мы простим ему некоторую путаницу в терминологии – смысл-то понятен. Русские города, в основе которых республиканское устройство (истинное на краю, видимо «стертое» в центре), противопоставляются западным коммунам, которые были удалены от центральной власти и обязаны своим бытием «сперва хитрой своей покорности, а потом слабости враждующих князей». Ясно, что Пушкин тут имеет в виду борьбу западных городских коммун за свои коммунальные свободы. Феодализм (видимо, его элементы) появился при татарах, но потом постепенно был уничтожен самодержавием[64]
Феодализм так и не развился на русской почве. Зато развилась «аристокрация», возросшая в междуцарствие до высшей степени. Пушкин проявляет удивительную глубину знаний нашей истории, говоря о том, что «аристокрация» была наследственная – «отселе местничество, на которое до сих пор привыкли смотреть самым детским образом». Таким же детским образом на местничество до сих пор смотрят некоторые историки и литературоведы, пытаясь связать его так или иначе с феодализмом, с которым оно не имеет ничего общего[65]. Эти идеи о коренном отличии древнерусского политического и экономического устройства от европейского проходят той самой нитью и через другие работы Пушкина: «Заметки по русской истории», «О французской революции»[66].
Можно написать отдельную статью о том, как крутилась «феодализированная» советская историография перед этими ясными и четкими тезисами Пушкина. Историк эпохи культа личности Б. Д. Грекова производит над поэтом операцию, вполне напоминающую хирургическую: хочет влезть ему в голову и обнаружить там то, что ему Грекову нужно. «Казалось бы Пушкин решительно отрицает феодализм в России, но на самом деле едва ли так»; «мне кажется, что … Пушкин очень близко подходит к признанию феодализма» и т.д.[67] Современный поклонник феодализма в России М. Б. Свердлов на такое уже не решается, критикуя всех своих предшественников за ограниченность толкований Пушкина, которое «заключается в сведении пушкинской мысли к частным вопросам темы феодализма без учета её содержания в романтической историографии как определенного этапа в историческом прогрессе»[68]. Потомки, видимо, будут уже толковать эту туманную и загадочную фразу…
Итак, уже в древности Россия была «совершенно отделена от Западной Европы». Отсюда и другой вывод, который Пушкин горячо отстаивал: «Поймите же и то, что Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою; что история её требует другой мысли, другой формулы, как мысли и формулы, выведенных Гизотом из истории христианского Запада»[69]. Сравнение с Европой оказывалось не в пользу России: «Феодализма у нас не было, и тем хуже». Но центр тяжести здесь лежит не столько в плоскости эмоций (как так – хуже – мы ж впереди планеты всей!), а в плоскости понимания ( до изумления глубокого) сути и смысла русской истории.
В историографии уже подмечено, что Пушкин выбирает свой путь в решении кардинальных проблем российской истории: «Россия и Запад», «Россия и Восток». Он не один ведь придерживался идеи о своеобразии России. Но если М. П. Погодин и С. П. Шевырев были сторонниками возвращения России на восточный путь (позже такой подход будет характерен для славянофилов), то Пушкин восклицал «Горе стране, находящейся вне европейской сферы!», пытался оторвать Россию от Азии[70]. Он поэтически и исторически осознал одну из самых болезненных наших проблем: мы, вроде, по внешнему виду Европа, но у нас нет главного – её благополучия. И мы для неё – изгой! Другими словами Пушкин определил в этом смысле мироощущение любого современного здравомыслящего человека. Мы тянемся к Западу, но никогда с ним не сойдемся. В этом смысле мы даже и не Евразия. Но мы не подходим и под определение современного юмориста: мы не Азияопа, сколько бы ни пытались убедить себя в плодотворности сотрудничества с Азией. Так и зависли между двух миров. В современности такого восприятия нашей жизни нет ничего удивительного: даже в обыденности нашей мы мыслим образами Пушкина.
Но Пушкин понимал вторичность этих проблем, зависимость их от ещё более глобальных: «Народ и власть», «Государство и общество». Из такого понимания проистекал огромный интерес к этой проблематике, особенно во второй период его творчества. В письме к Чаадаеву он дал сжатый эскиз русской истории со времен Киевской Руси до времени самого Пушкина с выделением основных этапов[71]. Строки эти столько раз в последние десятилетия цитировались (даже в моём любимом фильме «Зеркало» А. А. Тарковского), что позволю их себе не приводить. Дело ведь не в этапах, выделение которых у Пушкина достаточно общее и традиционное, а дело в том, что заметил Л. В. Черепнин. Мэтр советской исторической науки писал: «В эскизе Пушкина воплощены две идеи: о том, что складывающаяся русская нация находит, по его мнению, свое единство в едином государстве, образующемся в сложных исторических условиях, и о том, что эта нация получает всемирно-историческое значение»[72]. Ну, что касается «всемирно-исторического значения» вопрос достаточно спорный, а вот «единство в едином государстве» – это пусть и банально звучит, но позволяет очень многое понять в исторической психологии Пушкина.
Дело в том, что Пушкин был уверен, что история – это, прежде всего, история народа: «одна только история народа может объяснить истинные требования оного»[73]. Но, в отличие, от Полевого он понимал, что народ без государства существовать не может. Лучше сказать по-другому. Бывают периоды безгосударственного развития тех или иных этносов, но затем, идя по пути прогресса, они всё равно приобретают государства. А вот дальше уже везение (или отсутствие оного), внешние обстоятельства и прочее. И от того, какое приобретается государство, зависит дальнейшее развитие того или иного народа. Видимо, Пушкин это понимал. Вот почему он так рьяно критиковал Полевого[74] (хотя признавал и достоинства его работы) и вот почему он так почитал Карамзина, хотя и не отказывался от хлесткой эпиграммы[75], обвинявшей историографа в воспевании того самого самовластья, на обломках которых «напишут наши имена».
У Пушкина нет сочинения, в котором он показал бы, как на разоренной монголами Руси, в орбите «ига» формируется Московское государство. Кстати, к монгольскому нашествию он подошёл гораздо более трезво, чем тот же Карамзин. Проникновенные строки поэта о разорении русских земель звучат гораздо более жизненно, чем пышные сентенции историографа о том, что «Москва обязана своим величием ханам». Есть тут и очень точные формулировки, например, о «духовенстве, пощаженном удивительной сметливостью татар».[76] Но знаменитые строчки: «Свержение ига, споры великокняжеские с уделами, единовластия с вольностями городов, самодержавия с боярством и завоевания с народной самобытностью…» говорят только о том, о чём говорят – всё это «не благоприятствовало свободному развитию просвещения»[77].
Но Пушкин не был бы Пушкиным, если бы он не попытался проникнуть в самую суть российского государства, остановившись на том, что основные функции великокняжеской власти «подавлять возмущения и отражать нападения врагов»[78]. Только сделал он это не так, как Карамзин, живописавший в своём знаменитом 9-ом томе ужасы правления Ивана Грозного. Он взял другую точку на хронологическом древе, на первый взгляд менее судьбоносную: правление Бориса Годунова, время Смуты. И тут гениальный поэт попал, что называется, в десятку: это время позволяет понять и предшествующую, и что не менее важно – будущую российскую государственность.
Выбор Пушкина символичен ещё в одном плане. В литературе любят отмечать, что Пушкин призывал к разработке истории России в новое и новейшее время. «Какое поле – эта новейшая Русская история!», – восклицал поэт[79]. Но, с какого времени он начинал новое время? Полагаю, что Пушкин и здесь предопределил развитие исторической науки. В начале ХХ в. силами двух ведущих исторических школ (В. О. Ключевского и С. Ф. Платонова) было осуществлено знаковое шеститомное издание «Три века», призванное «подвести спокойные, объективные итоги трехвековому развитию новой России (курсив авторов – А. Д.)». Устами А. Е. Преснякова в предисловии было пояснено, что колыбель новой России не столько в Петровской реформе, сколько в сложном и глубоком кризисе, какой пережило Московское государство в начале XVII века»[80]. Тут, пожалуй, можно оставить без комментариев.
О «Борисе Годунове», в том числе и о роли народа в трагедии» написано столько, что только анализ историографии займёт книгу. Тут, как всегда, с Пушкиным – каждая эпоха пыталась притянуть к себе, в данном случае истолковать антиномию «власть – народ» в свою пользу. То, что Пушкин открыл роль народа в русской истории, что особенно видно на фоне сравнения его произведения с драмой М. П. Погодина[81], бесспорно. Но роль народа, правда, часто ругая его, показывал и Карамзин. Полагаю, что историко-философское значение драмы отнюдь не исчерпывается задачей «понять народ»[82]. Для Пушкина ещё важнее понять трагическую антиномию русской истории «народ – государство». И здесь высвечивается ключевая для понимания «позднего» Пушкина мысль. Видный ленинградский филолог Г. А. Гуковский, не избежав идеализации ситуации с народом в произведении, думается, глубже многих уловил трагедию в трагедии. Он писал: «Трагедия закончилась точно тем, чем она началась. Мы вернулись к исходной ситуации. Опять народ в оковах (победа его восстания обернулась против него). И вновь бояре ведут политические интриги, лгут перед народом. На престол вступает новый царь, поставленный боярами и не нужный народу, ибо Самозванец из предводителя восстания превратился в царя-тирана. Опять новый царь вступает на трон через убийство, через невинную кровь. И еще до начала царствования начинается цепь преступлений царя. Опять повторяется история отношения народа к Борису: народ, посадивший на трон Димитрия, “ в ужасе молчит ”, и затем: “ народ безмолвствует ”»[83].
Для нас сейчас не так важна знаменитая ремарка «народ безмолвствует», хотя она и несёт важную смысловую нагрузку. Подробнее М. П. Алексеева её вряд ли кто изучал[84]. Вероятно, исследователи долго ещё будут разбираться в том, что красноречивее: первоначальный вариант «Да, здравствует царь Дмитрий Иванович!» или это самое безмолвие народа. Но повторяю, дело не в ремарке, а в общем выводе Гуковского. Но, простится нам такая тавтология, какой вывод делается им из этого его славного вывода? Итак, народ и царь в трагедии показаны во всей их сложности, поэт ничего не упрощает. И это правильно, но вывод Гуковский делает тот, что делал и Томашевский, и другие советские авторы: «Но есть и другая сторона вопроса, — и здесь мы подходим уже не к трагедии царя Бориса, а к трагедии русского народа и к идейной трагедии самого Пушкина, революционного мыслителя и поэта, размышляющего о ближайших судьбах родины и народа. Революция без народа бессильна и потому безнадежна; это — вывод из мыслей о народе как единственной силе истории. Но революция самого народа бессмысленна вследствие темноты, стихийности народной массы и народного движения, — к такой мысли тоже приходит Пушкин»[85]. Вывод Гуковского стал самым приемлемым (с некоторыми вариациями) для всей «доперестроечной» науки[86]. Представляется, что на авторов той поры сильно влияли политические теории развитого (как, впрочем, и недоразвитого социализма). Пушкин явно думал о другом: а могут ли народные восстания вообще что-либо изменить в государстве, да ещё в таком, как Россия? В том, что не могут изменить «дворянские революции» он уже убедился. Они потерпели поражение даже и в Европе, а 14 декабря в России для Пушкина вообще стало моментом горькой истины. Ну, а широкие народные движения? В пушкиниане твёрдо обозначено, что после декабрьского восстания Пушкин начинает испытывать огромный интерес к народным движениям.
Самым крупным воплощением этого интереса стала «История Пугачевского бунта», в которой поэт предстаёт перед нами, как «настоящий и талантливый исследователь»[87]. Мы здесь не можем анализировать работу поэта над «Пугачевым». Да это и не раз уже делалось[88]. Важно отметить, что Пушкин, сосредоточившись на теме бунта, «всюду осуждает бунт против власти»[89]. Стоит лишь добавить, что он видит (и видит совершенно правильно) причины бунта без всякой «дворянской ограниченности». Видит… и всё равно осуждает. Что он, действительно, стал ретроградом? Кто?! Пушкин, который, как та курица из известного анекдота, предпочёл смерть жизни при таком режиме? Да, черта с два! Он просто с присущей ему гениальностью увидел бессмысленность такого рода бунтов. Мы, живущие в новом тысячелетии, пережившие ещё пару смут и ряд восстаний, лишь убеждаемся в этой гениальной прозорливости поэта. Проходят смуты, проходят восстания и всё возвращается на круги своя, к этому своеобразному российскому государству. Человек, да и общество в целом ничего не может поделать с этим государством, которое возрождается как птица Феникс из пепла. При этом «русский бунт – бессмысленный и беспощадный» не несёт в себе позитивной программы, он только ослабляет социум, если под ним понимать народ в рамках государства. Вот почему Пушкин осудил не только декабристов, но и Радищева.
Пушкин о Радищеве – это отдельная тема. Еще до 1917 г. высказывалась точка зрения о том, что Пушкин осуждал Радищева для вида, чтобы скрыть от цензуры своё восхищение им. Такая точка зрения очень понравилась советской науке. Однако, даже в эпоху застоя были люди, которые сомневались в такой точке зрения[90]. Теперь можно считать доказанным, что Пушкин вполне искренне порицал «первого революционера». И то правда: «Мелкий чиновник, человек безо всякой власти, безо всякой опоры, дерзает вооружиться противу общего порядка, противу самодержавия, противу Екатерины!»[91]. Тут ключевое слово «самодержавие», потому что Екатерине поэт, как известно, давал весьма нелицеприятные оценки[92].
Можно предположить, что Пушкин убедился в незыблемости самодержавия в России, в непоколебимости всего этого (как я его называю) государственно-крепостнического строя (ГКС). И думается, что понял он его, как никто другой. Конечно, он не написал исторического трактата на данную тему. Но будущие исследования соберут как мозаичную картину его представления об этом. Благодатный материал тут представляет пушкинская «Петриада»: от «Стансов» 1826 г. до «Заметок о Петре, исключенных из тетрадей Пушкина цензурой 1840 г.». Когда наши исследователи, хоть кровавой сталинской поры, хоть более «мягких» периодов, рассуждают о «Медном всаднике», они невольно (или вольно) переносят на него реалии своего времени и бьются между двумя полюсами: «осуждал» или «идеализировал»[93]. А он и осуждал и идеализировал! Внимательный анализ его творчества показывает, какую ясную и в то же время сложную картину этого строя он рисовал.
Компонентом в неё входит самодержавие. Нет места писать о взаимоотношениях поэта с царями, хотя в историографии тут такое наворочено! Можно было, например, даже написать, что Пушкин не любил Александра Павловича, но был доволен Николаем[94]. В любом случае вспоминаются слова Д. Мережковского о том, что драма всей жизни Пушкина: «борьба гения с варварским отечеством» и «если бы не защита государя, может быть, судьба его была бы ещё печальнее»[95]. Важнее сейчас другое: Пушкин понимал, что самодержавие – феномен России, во многом движитель прогресса. Даже касательно нелюбимой им Екатерины отмечал, что она сделала больше, чем Академия Наук и делал вывод, что государство у нас впереди.
Он видел и другой компонент: закрепощенный народ, временами поднимающийся на борьбу. Близко к народу угнетаемое и гонимое духовенство. Порабощенному самодержавным государством духовенству, отторгнутому от живой духовности, остаётся, подобно евнухам, «только страсть к власти»»[96]. Третий компонент – дворянство. Пушкин много и позитивно (за редкими исключениями) пишет о дворянстве, причём, как о представителях народа. Советская историография увидела здесь «классовое влияние дворянского происхождения». Но дело не в этом. Пушкин не так уж и держался за своё дворянское происхождение, иной раз провозглашал себя мещанином. Он видел социальную и политическую роль дворянства, «он упорно проповедует необходимость дворянской службы»[97]. В неоконченном «Романе в письмах» дворянин рисуется как служилый человек, своего рода медиатор между центральной властью и народом. Наконец, есть ещё один – самый горестный компонент этой системы – чинухи. После Петра «гражданские и военные чиновники более и более умножались»[98] и, в конце концов, превратились в «гидру чудовищную – самоуправство административной власти, развращенность чиновничества и подкупность судов»[99] (в России всё продажно)[100].
Вот такой не очень-то симпатичный строй рисуется. Но альтернативы-то нет[101]. С бунтами понятно: они «бессмысленны и беспощадны». Завоевания Пушкин тоже призывать на голову России не мог: как и всякий русский человек во времена внешней опасности он становился ещё в большей степени патриотом – достаточно почитать его «Клеветникам России» и другие подобные вещи. Более того, он пишет Вяземскому: «Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног – но мне досадно, если иностранец разделяет со мной это чувство»[102]. Но хуже всего то, что и реформам этот строй не поддаётся, более того может быть сотрясаем ими[103]. Пушкин и это прекрасно понял! «Конечно, уничтожение чинов (по крайней мере гражданских) представляет великие выгоды; но сия мера влечет за собою и беспорядки бесчисленные, как вообще всякое изменение постановлений, освященных временем и привычкою»[104] – Пушкин как будто видел наяву грядущие жуткие шатания нашего уникального строя, вызванные реформами. Именно понимание неизбывности такого строя заставляло Пушкина верить, что единственный путь – это договариваться с самодержавием, воздействовать на него «горячим словом убеждения»
Такое понимание трагедийности русского исторического пути у поэта вполне уживалось с любовью к России. Пушкин и здесь заложил и основу «комплекса» любого интеллигентного человека, который, ну, никак не может любить российскую власть и превозносить российское государство, но при этом всей душой любит свою Родину – мать Россию.
Исчерпать тему «Пушкин – историк» невозможно. Он ведь был и первым историком декабризма[105]. Он первым, как представляется, показал возможности и недостатки столь популярной сейчас локальной истории. Возьмите его «Историю села Горюхина». Можно взять тему историзма архитектуры в поэтическом сознании Пушкина и написать солидную монографию[106]. Количество таких тем можно множить и множить, поскольку «взаимоотношения Пушкина с историей – универсальный ориентир отечественной культуры[107]. А главные выводы? Пушкин не только заложил основы современного историзма и современной исторической науки. Как историк, он в полной мере наш современник…
[1] Ключевский В. О. Речь, произнесенная в торжественном собрании Московского университета 6 июня 1880 г., в день открытия памятника Пушкину // Ключевский В. О. Соч. в девяти томах. Т. IX. Материалы разных лет. М.: «Мысль», 1990. С. 77 – 78.
[2] В такой трактовке Ключевский не остался одинок: «Лишь с “Евгения Онегина” историзм. А так набор ярких картин» (Томашевский Б. В. Пушкин и Франция. Л: Советский писатель, 1960. С. 189 – 190)
[3] Вернадский Г. В. Пушкин как историк // Преподавание истории в школе. К 200-летию со дня рождения А. С. Пушкина. 1998. № 8. С. 3–10.
[4] Хармс Д. И. О Пушкине // Хармс Д. И. Полное собрание сочинений. Т.2. СПб.: Академический проект, 1997. С. 113.
[5] Сквозников В. Д. Пушкин. Историческая мысль поэта. М., «Наследие», 1998. С. 211.
[6] Формозов А. А. Пушкин и древности. Наблюдения археолога. М.: Изд-во «Наука», 1979. С. 21, 33.
[7] Морозов П. Пушкин // Образование, 1899. № 7 – 8. С. 109.
[8] Гулыга А. В. Искусство истории. М.: Современник, 1980. С. 226.
[9] Формозов А. А. Пушкин и древности. Наблюдения археолога… С. 101 – 102.
[10] Пушкин А. С. О народном воспитании // Полное собрание сочинений. М.: Государственное издательство художественной литературы, 1950. (Далее: Пушкин. ППС. ГИХЛ) Т. 5. С. 427.
[11] Непомнящий В. С. Пушкин // Большая Советская Энциклопедия. Третье изд. Т. 21, Проба – Ременсы. М.: Изд-во «Советская энциклопедия», 1975. С. 249. Стб.734 – 735.
[12] Томашевский Б. Петербург в творчестве Пушкина // Пушкинский Петербург. Л.: Ленингр. газетно-журн. и книжн. изд-во, 1949. С. 40.
[13] Хотя, неоднократно так пытались делать.
[14] Peguy Ch. Œuvres en prose completes : en 3 vol. Paris ; Gallimard, 1987–1992. Vol. 2. 1988. P. 343.
[15] Пушкин А. С. О народном воспитании… С. 427.
[16] Пушкин А. С. Полное собрание сочинений. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1949 (Далее: Пушкин. ПСС. АН СССР. Т. XV. С. 124. (1834).
[17] Черепнин Л. В. Исторические взгляды классиков русской литературы. М.: Изд-во «Мысль», 1968. С. 21.
[18] Пушкин А. С. О народном воспитании… С. 427.
[19] Пушкин А. С. История русского народа // Пушкин. ППС. ГИХЛ. Т. 5. С. 16.
[20] Пушкин А. С. Пушкин. ПСС. АН СССР. Т. XIII. С. 102. № 91 (1824).
[21] Пушкин А. С. О втором томе «Истории русского народа» Полевого // Пушкин. ППС. ГИХЛ. Т. 6. С. 23.
[22] Лотман Ю. Александр Сергеевич Пушкин: Биография писателя. СПб.: Азбука,2015. С. 171, 203.
[23] Полагаю, что ремарки советских авторов типа «идея закономерности (у Пушкина - А. Д.) была отмечена печатью классовой ограниченности» (Яворский Г. И. Пушкин – историк (Отечественная история в произведениях А. С. Пушкина). Абакан: Хакасское книжное издательство, 1959. С. 6 – 7) в критике уже не нуждаются.
[24] Черепнин Л. В. Исторические взгляды… С. 22.
[25] О втором томе «Истории русского народа» Полевого… С. 23.
[26] Талеб Н. Черный лебедь. Под знаком непредсказуемости. М., 2009. С. 26.
[27] Н. Я. Эйдельман у юного Пушкина и его современников видит, во-первых, интерес к современности, к её скоростям, логике, неповторимости. Во-вторых, стремление отыскать в прошлом повторение, общие законы, образцы, пригодные для объяснения этой современности (Эйдельман Н. Пушкин. История и современность в художественном сознании поэта. М.: Сов. пис., 1984. С. 31).
[28] Скажу сразу, что по части консервативности Пушкина я в корне не согласен с почитаемым мной историком.
[29] Вернадский Г. В. «Медный всадник» в творчестве Пушкина // Slavia. Časopis proslovanskoz filologii. 1923/24. Ročnik II. С. 646.
[30] Черепнин Л. В. Исторические взгляды… С. 23.
[31] Пушкин А. С. О народности в литературе // Пушкин. ППС. ГИХЛ. Т. 5. С. 35.
[32] Пушкин А. С. Очерк истории Украины // Пушкин. ППС. ГИХЛ. Т. 6. С. 26 – 27.
[33] Пушкин А. С. Собрание сочинений Георгия Кониского, архиепископа Белорусского // Пушкин. ППС. ГИХЛ. Т. 6. С. 49 – 54.
[34] Черепнин Л. В. Исторические взгляды… С. 28.
[35] Там же. С. 43.
[36] Грушкин А. Пушкин 30-х годов в борьбе с официозной историографией («история Пугачева») // Пушкин. Временник Пушкинской комиссии. 4-5. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1939
[37] Пушкин А. С. О народном воспитании… С. 427.
[38] Пушкин А. С. Заметки при чтении «Нестора» Шлецера // Пушкин. ППС. ГИХЛ. Т. 6. С. 41
[39] Пушкин А. С. О романах Вальтера Скотта // Пушкин. ППС. ГИХЛ. Т. 5. С. 428.
[40] Пушкин А. С. Юрий Милославский, или русские в 1612 году // Пушкин. ППС. ГИХЛ. Т. 5. С. 77.
[41] Пушкин А. С. Собрание сочинений Георгия Кониского… С. 49.
[42] Пушкин А. С. Словарь о святых // Пушкин. ППС. ГИХЛ. Т. 5. С. 341.
[43] Черепнин Л. В. Исторические взгляды… С. 43.
[44] Напр.: Измайлов Н. В. К вопросу об исторических источниках Полтавы // Пушкин. Временник Пушкинской комиссии. 4-5... С. 435 – 452.
[45] Там же. С. 42 – 53.
[46] Там же. С. 47.
[47] Пушкин А. С. Борис Годунов // Сочинения в четырех томах. Т. 3. М.: «Художественная литература», 1999. С. 266.
[48] Лотман Ю. Александр Сергеевич Пушкин: Биография писателя… С. 205 – 206.
[49] Пушкин. ПСС. АН СССР. Т. X. С. 622.
[50] Формозов А. А. Пушкин и древности. Наблюдения археолога… С. 99.
[51] Покровский М. М. Пушкин и античность // Пушкин. Временник Пушкинской комиссии. 4-5… С. 55.
[52] Образ Овидия, например, сыграл большую роль в процессе его самоосмысления (Лотман Ю. Александр Сергеевич Пушкин… С. 80).
[53] Агранович С. З., Рассовская Л. П. Историзм Пушкина и поэтика фольклора. Куйбышев: Изд-во Саратовского ун-та, Куйбышевский филиал, 1989.
[54] Ясинский Я. И. Работа Пушкина над историей Французской революции // Временник Пушкинской комиссии. Вып. 4 – 5. М.;Л, 1939. С. 359 – 386; Томашевский Б. В. Пушкин и Франция… С. 175 – 218.
[55] Пушкин А. С. Очерк истории Украины… С. 27.
[56] Фроянов И. Я. Мятежный Новгород. Очерки истории государственности, социальной и политической борьбы конца IX – начала XIII столетия. СПб.: Изд-во С.-Петерб. ун-та, 1992; Дворниченко А. Ю. Российская история с древнейших времен до падения самодержавия. М.: Весь Мир, 2010.
[57] Пушкин А. С. История русского народа… С. 19.
[58] Пушкин А. С. Очерк истории Украины… С. 27.
[59] Дворниченко А. Ю., Кривошеев Ю. В., Соколов Р. А., Шапошник В. В. Русское православие: от крещения до патриаршества. СПб., 2012. С. 44.
[60] Шапиро А. Л. Русская историография с древнейших времен до 1917 г. Учебное пособие. М.: Изд-во «Культура», 1993. С. 323.
[61] Агранович С. З., Рассовская Л. П. Историзм Пушкина и поэтика фольклора… С. 115 – 170.
[62] Там же. С. 76 – 89.
[63] Пушкин А. С. История русского народа… С. 21. В другой работе Пушкин убедительно показывает, что «удельный» порядок не имел никакого отношения к феодализму. Князья в своих уделах были представителями государя, что вовсе не было феодальной системой (Пушкин А. С. Очерк истории Украины… С. 27).
[64] Подобную точку зрения, как известно, будет развивать Н. И. Костомаров в своей знаменитой статье о начале единодержавия в России.
[65] Дворниченко А. Ю. Российская история с древнейших времен до падения самодержавия.
[66] Пушкин. ППС. ГИХЛ. Т. 6. С. 29, 31 – 33.
[67] Греков Б. Д. Исторические воззрения Пушкина // Исторические Записки. Т. 1. М., 1937. С. 12 – 13.
[68] Свердлов М. Б. Общественный строй Древней Руси в русской науке XVIII – XX веков. СПб.: Дмитрий Буланин, 1996. С. 74.
[69] Пушкин А. С. О втором томе «Истории русского народа» Полевого… С. 21, 23.
[70] Тойбин И. М. Пушкин и философско-историческая мысль в России на рубеже 1820 и 1830 годов. Воронеж: Изд-во Воронежского ун-та, 1980. С. 84.
[71] Черепнин Л. В. Исторические взгляды… С. 15.
[72] Там же.
[73] Пушкин А. С. Собрание сочинений Георгия Кониского… С. 48.
[74] Стоит оговориться, что Полевой с задачей показать историю русского народа не справился. В этом смысле новизной было только то, что, как оказалось, государства не было в Киевской Руси, а, значит, был народ без государства. Затем Полевой вернулся к традиционным схемам. Написать целостную историю народа без государства можно только в этнографическом плане, с упором на обычаи и нравы.
[75] См. о ней: Томашевский Б. В. Эпиграммы Пушкина на Карамзина // Пушкин. Исследования и материалы. Т.1. М.; Л.: Из-во АН СССР, 1956. С. 215.
[76] Пушкин А. С. О ничтожестве литературы русской // Пушкин. ППС. ГИХЛ. Т. 5. С. 240.
[77] Там же.
[78] Яворский Г. И. Пушкин – историк… С. 9.
[79] Пушкин. ПСС. АН СССР. Т. XVI. С. 168. № 1263 (1836).
[80] Три века. Россия от Смуты до нашего времени. Исторический сб. под ред. В. В. Каллаша. М.: «Патриот», 1991. Репр. изд. 1912 – 1913 гг. С. 5, 8.
[81] Тойбин И. М. Пушкин и философско-историческая мысль в России на рубеже 1820 и 1830 годов… С. 34.
[82] Лотман Ю. Александр Сергеевич Пушкин… С. 147.
[83] Гуковский Г. А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М.: Государственное издательство художественной литературы, 1957. С. 37.
[84] Алексеев М. П. Пушкин. Сравнительно-исторические исследования. Л.: «Наука». Ленинградское отделение, 1984. С. 221 – 252.
[85] Гуковский Г. А. Пушкин и проблемы реалистического стиля… С. 33
[86] Шапиро А. Л. Русская историография с древнейших времен до 1917 г… С. 327 – 330.
[87] Вернадский Г. В. Пушкин как историк…
[88] См., напр., работы Р. В. Овчинникова: Овчинников Р. В. Над пугачевскими страницами А. С. Пушкина. М., 1981 и др.
[89] Сакулин П. Н. Пушкин. Историко-литературные эскизы. М.: «Альциона», 1920. С. 50
[90] Вацуро В. Э., Гиллельсон М. И. Сквозь «умственные плотины». М., 1972. С. 103.
[91] Пушкин А. С. Александр Радищев // Пушкин. ППС. ГИХЛ. Т. 5. С. 375.
[92] Пушкин А. С. Заметки по русской истории XVIII века // Пушкин. ППС. ГИХЛ. Т. 6. С. 8 – 9.
[93] Шапиро А. Л. Русская историография с древнейших времен до 1917 г… С. 334 – 336.
[94] Шахмагонов Н. Ф. Пушкин и русские монархи: соратники или враги? М.: «Сокол», 1999.
[95] Мережковский Д. Мысли о Пушкине // Тайна Пушкина. Из прозы и публицистики первой эмиграции. М.: Эллис, 1998. С. 208 – 209. См. также: Сквозников В. Д. Пушкин. Историческая мысль поэта…С. 210 – 211.
[96] Пушкин. ПСС. АН СССР. Т. XVI. С. 261, 422.
[97] Сквозников В. Д. Пушкин. Историческая мысль поэта…С. 33.
[98] Пушкин А. С. Заметки по русской истории XVIII века… С. 7.
[99] Цит. по: Шахмагонов Н. Ф. Пушкин и русские монархи… С. 32.
[100] Пушкин А. С. О народном воспитании… С. 425.
[101] А. Мицкевичу не удалось доказать, будто Пушкин предрекал низвержение самодержавной тирании (Сквозников В. Д. Пушкин. Историческая мысль поэта… С. 51)
[102] Пушкин. ПСС. АН СССР. Т. XI. С. 153.
[103] Уж, во всяком случае, «благости исторической судьбы» России (Сквозников В. Д. Пушкин. Историческая мысль поэта…С. 136) Пушкин не наблюдал.
[104] Там же. С. 424.
[105] Невелев Г. А. Пушкин «об 14 декабря»: реконструкция декабристского документального текста. СПб.: Технологос, 1998.
[106] Стеклова И. А. Историзм архитектуры в поэтическом сознании. По произведениям А. С. Пушкина. М.: Прондо, 2014.
[107] Там же. С. 251.
Петербургская историческая школа (XVIII – начало XX вв.): информационный ресурс. СПб., 2016-.
Ред. коллегия: Т.Н. Жуковская, А.Ю. Дворниченко (руковод. проекта, отв. ред.), Е.А. Ростовцев (отв. ред.), И.Л. Тихонов
Авторский коллектив: Д.А. Баринов, А.Ю. Дворниченко,Т.Н. Жуковская, И.П. Потехина, Е.А.Ростовцев, И.В. Сидорчук, Д.А. Сосницкий, И.Л. Тихонов и др.